Резинкин. Извольте, начинаю. Убитый горестью... умалчиваю, от какой причины... прихожу в свою канцелярию, сажусь за свой стол; беру лист бумаги и только был вывел: «Вследствие просимости такого-то (имярек) по случаю утонутия крестьянина», вдруг слышу, по всем столам: «тс! тс!..» У моего столоначальника лицо стало подергивать, а меж нашей братьи, мелочи, пошла суета: кто песок со стола сметает, кто обрезки бумаги подбирает под столом. В одном столе не успели, так экзекутор в карманы себе набил.
Разнесенский. Эх, братец, ты говоришь все каким-то низким слогом. О предметах важных следует и важным языком говорить. Например: и вдруг настала такая торжественная тишина, как будто все присносущее превратилось в камень, и повеяло на нас некиим амвросическим дуновением, и без лицезрения стало видимо для нас присутствие великого человека.
Груня. Полно, Ксенофонт Кирыч, сбивать его высоким слогом; ведь вы, кум, известно, философ... учили на вакансиях в благородных домах... стихи пишете...
Резинкин. Только слышим... говорит одному тяжелому человеку: «Извольте переменить... я не люблю крючкотворства... это однажды навсегда!.. Пора подьячеству конец!..» Молчание!.. тс!.. (Резинкин поднимает указательный палец и держит его таким образом несколько времени.) Очутился он подле меня... положил мне отечески руку на плечо... взглянул на мою бумагу и сказал ласково: «Как вам не стыдно писать таким подьяческим языком! Разве нельзя просто, как говорите, по-человечески?..» Тут потрепал он слегка мой рукав и сердито сказал: «Да какой он неряха! с худыми локтями!.. Разве у него нет матери или сестры, которая бы починила? Худо и поведение рекомендует».
Груня. Говорила я вам, Александр Парфеныч?
Резинкин. Тут только вспомнил вас. Думал, пропала моя голова!.. (Разнесенскому.) Доскажите, Ксенофонт Кирыч... мне неприлично об себе.
Разнесенский. Вот видите, мамзель Мамаев, он находится в таком состоянии как Федра, когда она готова открыть наперснице свою преступную страсть. Енон, ла лужер мекувр ле визаж. Благодарение Богу, советник наш, его крестный отец, отозвался следующим образом: примерного поведения, бедный человек, а мать жалованьем содержит, никогда не манкирует на службу.
Резинкин. Разве иногда засмотрится на одну милочку, заслушается ее... (Груня грозит ему пальцем.)
Разнесенский. Хоть и не грамотей... (Резинкин кашляет.) Но пишет исправно и формы всяких бумаг твердо знает... Мы было хотели назначить его в письмоводители к становому... «Если так, то определить,— сказала персона,— наружность у него благовидная... (Резинкин показывает с удовольствием на свое лицо) открытая... подьячим не смотрит... Да велите казначею выдать ему тридцать рублей серебром на окопировку в счет жалованья. Только условие, господин Резинкин: в три дня непременно окопироваться и явиться ко мне в новом платье. Смотрите, в три дня: я не повторяю два раза своих приказаний».
Резинкин. Еще не все. Пришел я к казначею получать деньги и расписку принес; казначей выдал мне деньги, а расписку мою... тр-р!.. в клочки. Я ахнул. Казначей засмеялся: «Молись, братец, за него Богу, ведь он свои внес; только никому не говори, не приказал».
Груня. Какой прекрасный человек! как вы должны его любить.
Разнесенский. А Гривенничкин бранит: ведь место письмоводителя было ему обещано.
Груня. Чудный выпал для нас денек! И я получила подарок от своей благодетельницы — отгадайте, сколько?
Резинкин. Красненькую?
Груня. Нет, пять.
Резинкин. Пятьдесят!.. Вы меня перещеголяли... То-то заживем славно!
Разнесенский. Поздравляю, кума, от преданной души.
Груня. Только мне дан другой зарок: употребить деньги тогда, когда настанет для меня очень черный или очень радостный день.
Резинкин. Настанет, скоро настанет, бесподобная Аграфена Силаевна (показывая ей деньги). Вот оне, пташки залетные.
Груня (считая). Да тут только двадцать девять рублей.
Резинкин. Целковый дал швейцару... Нельзя-с. Заслуженный воин... с такими нашивками... такой важный, вытянулся в струнку, отдал мне честь булавой, инда пол затрещал, а как сказал мне лихо: «Честь имеем поздравить, ваше благородие!»
Груня. Все-таки слишком щедро. А платье уж заказали?
Резинкин. Нет еще, идем сейчас.
Груня. Скорей же, скорей! Я теперь готова вытолкать вас.
Резинкин. Прощайте, (тихо.) А на прощанье ручку, можно? (Груня качает головой, показывая на Разнесенского.)
Разнесенский. Идем, братец, а то, пожалуй, новый Антоний найдет здесь свою Капую. До свидания.
Резинкин. До свидания! Увы! явлюсь еще к вам с худыми локтями, но с сердцем... с сердцем... (Уходят напевая.) «Ехал чижик в лодочке...»
Груня (одна). Господи, благодарю Тебя!.. Так хорошо сердцу и, вместе, так тяжело... можно часок отдохнуть. Почти всю ночь не спала... А как Марфа Осиповна не благословит сына!.. Смягчится, как узнает, что у меня так много денег, вот тут... под тридевятью замками. (Стучит в стекло шкафа.) Тю-тю! Хорошо вам, мои пташки, в теплом гнездышке?.. (Кивает головой.) Баень-ки, до радостного утра!
Комната в русском трактире.
Резинкин, Разнесенский, Лососинин, Муха, дворовый человек и половой. Дворовый человек, хорошо одетый, развалился важно на диване и курит трубку; Лососинин и Муха вводят под руки Резинкина, который входит с робостию озираясь; Гривенничкин загораживает дверь.